Можно безо всякого преувеличения сказать, что единственный возможный смысл современной духовной, политической и геополитической проблемной ситуации в мире задается перспективой консервативной, традиционалистской мысли. «Единственный возможный» он потому, во-первых, что всякий смысл может быть задан и понят только при взгляде извне на те дела и события, о которых идет речь, консерватизм же в современном мире именно такой взгляд собою представляет. Во-вторых, всякий смысл образуется через указание на связь тех дел и событий, о которых идет речь, с абсолютными ценностями, традиционализм же – это и есть именно ориентация на связь всех жизненных проявлений с абсолютными ценностями. Традиция есть преемственная передача и преумножение социокультурного, духовного и еще глубже – бытийственного опыта, консерватизм же есть, во-первых, хранение верности этому фундаментальному опыту в меняющихся исторических условиях и, во-вторых, актуализация этого опыта в ответах на новые вызовы времени. Смысл консерватизма состоит не в музейном хранении реликвий, а в приобщении к жизни традиции, в усвоении ее духовных достижений, в обретении полноты собственной личности и в собственном творческом усилии.
Консервативная идеология в этом смысле, несомненно, противостоит определяющей современной тенденции развития европейской цивилизации. Тенденция эта связана со все большей утратой европейцами собственных духовных и культурных основ, с размыванием фундаментальных установок европейской культуры. Об этой тенденции Патрик Дж. Бьюкенен, например, пишет: «Смерть Запада – не предсказание, не описание того, что может произойти в некотором будущем; это диагноз, констатация происходящего в данный момент» [1]. В этом противостоянии консерватизм, кажется, фатально обречен на поражение:
Всё теперь против нас, будто мы и креста не носили,
Словно аспиды мы басурманской крови, –
Даже места нам нет в ошалевшей от горя России,
И Господь нас не слышит, зови – не зови, –
как поется в одной малоизвестной песне от лица белых офицеров [2]. Не стоит однако заранее опускать руки перед так называемой «исторической необходимостью». Прежде надо разобраться, кто же они – наши оппоненты, и так ли неотвратим тот ход истории, который они олицетворяют.
Не так просто выявить ключевое звено в том идеологическом фронте, который традиционализму противостоит. Одну из видных ролей играет здесь идея прогресса, идея поступательного, восходящего и унифицированного движения всего совокупного человечества. При этом прогресс, первоначально рассматриваемый как счастливое завоевание Нового Времени, очень быстро начинает вменяться в обязанность странам и народам. Вера в то, что прогресс возможен и что он действительно кое-где совершается, сменяется верой в то, что он совершаться должен, что только в нем – настоящая жизнь и единственное оправдание существования. Если поначалу (в XVII – XVIII веках) в прогресс веровали отдельные мечтатели и «пламенные революционеры», то к нашему времени такое верование стало аксиомой массового сознания: любой полуграмотный подросток непоколебимо убежден, что «стоит выше» своих предков, с отца и матери начиная и заканчивая Пушкиным и Шекспиром.
«Новое всегда лучше старого уже потому только, что оно новое», – таков «символ веры» нашей современности. Так и хочется, подчеркивая нелепость этого «символа веры», применить к нему слова, приписываемые Тертуллиану: credo qiua absurdum est. Однако при всем поверхностном сходстве ситуация в данном случае принципиально иная. Тертуллиан вполне понимал высокую абсурдность своей веры и в этой абсурдности прозревал Истину, «прогрессисты» же абсурдности своей веры вовсе не замечают, будучи убеждены, что грядущее благоденствие объединенного человечества обеспечено всеми законами природы и логики. Нелишне заметить, что здравый взгляд на ход событий влечет совсем противоположные выводы. «В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременное, а только как в новое перерождение тягостей жизни, в новые виды страданий и стеснений человеческих. Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, все ожидающая какой-то весны» [3], – таково здравое отношение к идее прогресса.
Не менее значимую роль играет в современном движении человечества связанная с идеей прогресса утопичность мышления. «Мечтать не вредно», – так массовое сознание формулирует эту установку. «Человек должен мечтать, он должен стремиться к прекрасному – это его обязанность на земле» (А. Грин), – таким образом наставляет человека высокое романтическое искусство. «Надо мечтать как можно больше, как можно сильнее мечтать, чтобы будущее обратить в настоящее» (М.М. Пришвин), – вторит романтизму «поэтико-экологический утопизм». Но не менее утопична порою и «сухая» научная мысль, и «воспаряющая к предельным обобщениям» философия. Давно однако замечено, что очень возвышенная в зародыше утопия при своем последовательном (еще мысленном) раскрытии незаметно, но неотвратимо превращается в монстра, в чудовищную пародию на саму себя. Не говоря уже о том, что попытки практической реализации утопии оборачиваются прямой противоположностью декларируемым ценностям и целям. Это нисколько не удивительно, ибо утопия – по определению: «не‑место», место, которого нет – никак не укоренена в реальности, она и сбыться принципиально не может в силу своей чужеродности бытию. Не всегда, однако, утопию прямо и честно именуют утопией, часто утопические по существу построения объявляют «закономерно наступающим этапом истории», «научным коммунизмом», например, который даже противопоставляется предшествующему «утопическому социализму».
Мечтать – безусловно, вредно: мечта расслабляет и уводит от реальности в иллюзорный мир, мечта может быть терпима как уступка человеческой слабости, в качестве некоторого дополнения к суровым будням она даже пользу приносит, но она опасна тем, что увлекает, затягивает в себя человеческую жизнь, опустошая ее реальность. Но не мечта как таковая противостоит традиции и консервативному подходу, – сущность утопии, как и основу идеи прогресса образует замечтавшийся разум. Традиционализму противостоит рационализм, прежде всего, и вовсе не потому, что традиционализм (=консерватизм) враждебен разуму. Противостояние это имеет своим основанием различное понимание места разума в жизни человека. Если традиционалистский подход видит в разуме одну из опор, одну из сил, обеспечивающих внутреннее богатство и цветущую сложность личной и общественной жизни, то рационализм, фактически, отказывается видеть что бы то ни было, кроме разума. Ведь даже если некие «другие факторы» подлежат учету при расчетах, то учитывает их все тот же рассчитывающий разум, неспособный понять и учесть что бы то ни было, кроме самого себя. Разум, действительно, является высокой и значимой способностью человека, но рационализм обособляет его от всей полноты человеческой жизни, противопоставляет этой полноте, пытаясь всю эту полноту разуму подчинить.
Именно рационалистическая установка образует как основание могущества европейской цивилизации (уходящего уже могущества), так и коренной ее порок. Могущество обеспечивается прямой ориентацией разума на максимальную эффективность в достижении им же сформулированных целей. Порок же заключается в утрате связи человеческой мысли и деятельности с реальными основаниями человеческого бытия как такового. Проблему обретения этих реальных оснований рационализм подменяет рассуждениями о «субъективной воле» и «объективных условиях», обыденное сознание даже привыкло уже воспринимать «объективность» как синоним «реальности», независимой от человека, как «то, что есть само по себе и на самом деле». Однако никуда не уйти от того, что subjectum значит – «положенное в основу», а objectum – «наброшенное поверх, поставленное напротив». При этом как бы ни говорила философия о неразрывной взаимосвязи и взаимоопределении субъекта и объекта, все-таки положение о том, что «без субъекта нет объекта» имеет гораздо большую силу, чем обратное. Рационализм, таким образом, явно или неявно подчиняет любые «объективные» ценности и ориентиры своей всеопределяющей субъектности. Ницшевская «переоценка ценностей» есть на самом деле в нисколько не меньшей степени порождение новоевропейского рационализма, чем протест против него, «переоценка ценностей» – это как раз то дело, к которому разум наилучшим образом приспособлен, и нигилизм есть его закономерный итог.
Консервативный традиционализм, напротив, базируется на признании реального существования вечных ценностей, разумом опознаваемых, но разуму не подвластных, не подсудных. Традиционализм предполагает также и то, что действительного освоения этих ценностей невозможно достичь силами и под руководством обособленного и возгордившегося разума, что такое освоение вечных ценностей происходит во всей целостной жизни человека, и что плоды такого освоения – духовные традиции – совершенно уникальны для каждого народа и каждой культуры, что они никак не могут быть унифицированы до общих схем (а только такая унификация была бы до конца понятна рационалистическому взгляду).
В настоящее время новоевропейский рационалистический проект практически целиком выродился в полную беспочвенность либерализма, постмодернизма и гомосексуализма, – западный мир гибнет как цивилизация. Все внешние факторы при этом: «желтый натиск» из Китая, «зеленое знамя» исламского терроризма, недавно еще «красная угроза» и «коричневая чума» (впрочем, кто ручается, что это уже в прошлом?), «разгул стихий» в виде наводнений, пожаров и ураганов, все сильнее поражающих западные страны, – все это делается опасным лишь постольку, поскольку Запад духовно разлагается изнутри, теряя уже не только творческие потенции, но и элементарную сопротивляемость. «Толерантность», – это ведь вовсе не культурное завоевание, это, скорее, болезнь культуры – по аналогии с живым организмом: «отсутствие или ослабление иммунологического ответа на данный антиген при сохранении иммунореактивности ко всем прочим антигенам… термин введён … для обозначения «терпимости» иммунной системы организма к пересаженным инородным тканям… термины «иммунологический паралич», «арсактивность», «антигенная перегрузка» обозначают разные формы толерантности» (БСЭ).
И все-таки, прежде чем говорить о «конце истории» (Ф. Фукуяма), следовало бы задать вопрос, – а не являются ли сами «исторические законы», обрекающие нашу цивилизацию на гибель, изобретением рационализма? Это не означает, впрочем, что эти законы – полная выдумка, но это значит, что они – не вся истина. В жизни, кроме неуклонного дряхления, бывает еще и активное долголетие, наряду со старостью – вторая молодость, не говоря уже о том, что наряду с законами – чудо. Вот на чудо нам и стоит надеяться, делая все от нас зависящее для восстановления связи личной и общественной жизни с абсолютными и вечными началами жизни. То, что рационализм подписал сам себе смертный приговор во исполнение им же сформулированных законов – это уж как ему будет угодно, но вот то, что он намерен подвести итоговую черту подо всей европейской культурной традицией, – вот это уже не его компетенция.
Прогрессистская и утопическая цивилизация стремится заключить культурную традицию в рамки музейных хранилищ, сделать ее музейным экспонатом если не буквально, то хотя бы в форме неких «этнокультурных гетто». Если при этом речь идет о мертвой культуре, то такой подход, конечно, является единственно возможным, тогда только и остается оберегать и реставрировать «культурные памятники», ставшие памятниками надгробными. Вообще, нам представляется весьма точной и плодотворной аналогия музея с кладбищем, он и есть «кладбище культуры». Вот в том случае, когда «живых родственников», тех, для кого эта культура родная, уже не осталось, – тогда единственное, что можно сделать, – «ухаживать за могилками». Но большая проблема современного мира вообще и современной России в частности заключается в том, что «кладбища» высокой культуры почти заменяют собою саму высокую культуру. И беда не только в том, что массовая культура, действительно, массова, а настоящая культура существует на периферии и для очень немногих, беда еще и в том, что зачастую даже для этих немногих духовные основания культуры существуют только в форме музейных экспонатов.
Очень показательна в этом смысле проблема, напряжение которой, кажется, несколько ослабевает в последнее время, но установки, ее породившие, продолжают быть для слишком многих людей определяющими. Речь идет о взаимоотношениях Церкви и музеев. Во времена физического уничтожения и нравственной дискредитации Церкви музеи зачастую предоставляли единственную легальную возможность спасти и сохранить духовное наследие России, – хотя бы ценой перевода в разряд музейных экспонатов не дать разрушить храмы, сжечь книги и иконы, – не дать пустить на реализацию мечты Ленина о «золотых унитазах» для народа кресты и богослужебные сосуды. Впрочем, далеко не всегда и не все музеям удавалось спасти и сохранить, порою и попыток таких не предпринималось. Однако к тому времени, когда Церковь получила реальную свободу, львиная доля ее имущества – той малой части, которая сохранилась, – находилась в руках музейных работников.
И вот по поводу возврата этого имущества возникла, как известно, тяжелая коллизия. Мотивы музеев в этом случае психологически вполне можно понять: не первое уже поколение музейщиков смотрело на эти вещи как на собственное достояние, к тому же, действительно, именно стараниями этих людей удалось спасти хотя бы то, что осталось. Сказывалось и атеистическое воспитание, формировавшее образ Церкви как чего-то рудиментарного, не имеющего и не должного иметь свое место в пространстве культуры. Как бы то ни было, музеи в этом вопросе свою роль «хранителей культуры» настойчиво сводили к роли ее хоронителей. Неполногласное «хРАнитель» – это славянизм все-таки, а по-нашему, по-русски это будет «хОРОнитель». Сначала похоронить духовное явление, сделать памятником культуры, а потом хранить под табличкой «руками не трогать!».
Нас в данном случае интересует не столько аспект исторической справедливости, по которой некто, спасший чужое имущество от разграбления, безусловно, достоин всяческой похвалы и признательности, но он при этом не получает, все-таки, прав собственности на спасенное. Нас больше волнует другое, – то, о чем мы выше писали. Мы верим, что рано еще хоронить христианскую духовную и культурную традицию, что православие, составляющее статистически ничтожную часть человечества, и сегодня является той закваской, которая способна возродить не только Россию, но и европейскую, и шире – мировую культуру. Как раз эта традиция устареть не может, а вот без нее очень быстро устаревает что угодно, – как устарели только что рожденные авангардизм и постмодерн, как устарело еще до своего рождения движение New Age.
Наша традиция жива еще, несмотря на глубокий духовный кризис рожденной ею цивилизации. И жива она верой не в кармические законы, а в Живого Бога, жива она утверждением принципов личности и свободы, а не общинно-родовым сознанием, жива она высоким нравственным идеалом жертвенной любви и христианской святости, а не холодной нирваной буддизма или азиатским культом силы и хитрости помноженным на слепое законничество, и уж тем более не расслабляющим культом потребления чувственных удовольствий, который разъедает нынешний Запад. Эта традиция пока жива, а вот имеет ли она будущее, каковы ее перспективы, – это зависит от нас, осознающих себя в качестве ее носителей. Пока мы несем ее, – она будет нести нас, и никакие «кармические» законы истории, никакая «дряхлость» европейской цивилизации не смогут помешать ей жить и расцветать.
Помешать может одно: если мы сдадим в музейные архивы духовную традицию Церкви, если мы откажемся нести ее в себе и двигаться ею, – вот тогда она уже не сможет нести нас. И тогда, скорее всего, очень скоро окажется, что не для кого хранить памятники культуры. И некому.
Литература
1. Бьюкенен П.Дж. Смерть Запада: пер. с англ. А. Башкирова / П.Дж. Бьюкенен. – М.: ООО Изд-во АСТ, 2004. – С. 41.
2. «Белая песня», слова и музыка Юрия Борисова, не превзойденный никем исполнитель – Валерий Агафонов.
3. Леонтьев К. Н. Избранное. – М.: Рарогъ, Московский рабочий, 1993. – С. 179.