Смерть по закону (аналитика основоположений)
Сложность тяжесть и криминальность нынешнего времени уже прочно вошли в поговорку. Одной из самых ярких примет его, видимо, становится поголовное овладение молодежным сленгом и воровским жаргоном, — “ботать по фене” давно уже не зазорно ни деятелям культуры, ни крупным политикам. Номер первый в рейтинге остроактуальных слов, безусловно, занимает “беспредел”, этот предикат обретает поистине универсальное применение, характеризуя практически любую сферу современной жизни. И, разумеется, в такой ситуации, когда тема преступления делается совершенно обиходной, не теряя, впрочем, при этом своей напряженности, исключительное значение приобретает и тема наказания. Более того, экзистенциальная ситуация современного россиянина такова, что все более привлекательно (вернее, может быть, — все более соблазнительно) выглядят жесткие меры борьбы с преступностью, и чем жестче, тем лучше.

Тоска по “железной руке” сталинского типа постепенно уже отходит в прошлое, ее пик пришелся, видимо, на начало 90-х годов, однако требования жесткости политической сменяются требованиями жесткости правовой. В определенном смысле такая жесткость в теперешней ситуации необходима для приведения “универсального беспредела” хоть в какие-нибудь берега. Необходимы совершенно героические усилия правоохранительных органов в борьбе как с организованной, так и с “анархической” преступностью. Однако иезуитская трактовка соотношения средств и цели давно уже не встречает понимания у серьезно мыслящих людей, ибо средства, даже и служащие на первый взгляд определенной цели, должной их оправдать, явно могут ее не только сильно деформировать, но и вообще отменять. Наша работа ставит себе целью — еще раз прояснить многократно уже проясненную проблему допустимости смертной казни, как вида наказания преступника.

Всякое наказание может быть оправдываемо или отвергаемо, исходя из некоторого (рефлектированного или имплицитного) понимания смысла и цели наказания, как такового, и это понимание бывает самое различное. Принципиально, на наш взгляд, здесь возможны пять основных вариантов: 1) преследуется цель отомстить, 2) восстановить справедливость, 3) пресечь зло, 4) запугать возможных правонарушителей, 5) исправить преступника. Эти пять видов мотивации наказания необходимо с предельной ясностью различать, для того чтобы определять стратегию законодательства. Совершенно очевидно, что в реальной жизни, в практике применения законов эти мотивы тесно переплетаются, а в обыденном сознании зачастую и вовсе смешиваются, но если речь идет о формировании теоретической базы законодательства, они должны быть, по крайней мере, на первом этапе рассмотрены как самостоятельные принципы.

В первом случае речь идет о воздаянии злом за зло, о необходимости удовлетворить некую жажду мести, обиду и гнев, — покарать человека, причинившего боль. Цель здесь именно в том, чтобы “отвести душу”, мера наказания определяется, исходя из этой субъективной потребности получить удовлетворение.

Идеалом второго подхода, исходящего из требований справедливости, является принцип талиона: “А если будет вред, то отдай душу за душу, глаз за глаз, зуб за зуб, руку за руку, ногу за ногу, обожжение за обожжение, рану за рану, ушиб за ушиб” (Быт. 21:23-25), и несколько ранее: “Кто ударит человека, так что он умрет, да будет предан смерти” (Быт. 21:12). В отличие от принципа мести, талион более взвешен, рассудочен, он и введен был во многом как ограничение жажды мести: “око за око, зуб за зуб” — это не столько повеление платить злом за зло, сколько запрет превышать меру адекватности: если у тебя глаз выбили, так ты не убивай насмерть обидчика в порыве гнева, — тебе позволено требовать только справедливого равного воздаяния.

Принцип пресечения зла еще более рассудочен, по крайней мере, на первый взгляд: не стоит непременно воздавать “справедливым” образом человеку за его проступок (а уж тем более мстить ему) в том случае, если он не представляет угрозы в дальнейшем, да и сама цель пенитенциарной системы тогда состоит именно в том, чтобы он такой угрозы не представлял. Собственно говоря, это уже, по существу, и не наказание в подлинном смысле, а некие “меры пресечения”. Впрочем, и здесь существует немалая опасность: вспомним хотя бы классический диалог из “Горя от ума”, когда Скалозуб сообщает слух, что скоро всюду начнут “учить по-нашему: раз, два; А книги сохранят так: для больших оказий”, Фамусов же: “Сергей Сергеич, нет! Уж коли зло пресечь: Забрать бы книги все да сжечь”. А ведь та же логика может быть распространяема и на людей: уж пресекать, так пресекать…

Гуманистическая эпоха, предполагающая, что по природе своей всякий человек добр, породила идеал перевоспитания преступника, снятия с его души уродливых напластований зла, пробуждения в нем истинных человеческих качеств, задушенных нездоровой социальной средой. Обоснованность такой точки зрения находится под большим вопросом и составляет предмет отдельного разговора, по крайней мере, если речь идет о взрослых преступниках. В нашем же конкретном случае все совершенно ясно: смертная казнь явно не может быть методом перевоспитания, и если суды и пенитенциарии должны служить перевоспитанию, то смертная казнь абсурдна.

Если же напротив цель правосудия — месть, то смертная казнь совершенно необходима, она органически вытекает тогда из такой цели, по крайней мере, в некоторых случаях. На теоретическом уровне принцип мести, безусловно, никем не утверждается, но, на наш взгляд, в обыденном сознании он представляет собой один из самых мощных аргументов в защиту смертной казни. В качестве эмоционального фона он психологически объясним, хотелось бы только, чтобы закон не руководствовался столь низменными побуждениями, тем более, что месть эгоцентрична в самых своих корнях, а закон призван стоять над личными пристрастиями.

Нередко мотив мести оформляется в требовании справедливости. Это, как мы показали, должно быть осмыслено как уже иной принцип подхода к наказанию, однако в самом своем основании он имеет прочную связь с жаждой мести, — он и возникает как ее ограничение, приведение в социально приемлемые рамки. И эту роль он, фактически, продолжает играть до сих пор: справедливость — чрезвычайно красивое и чрезвычайно соблазнительное слово, именно ею чаще всего прикрываются зависть и мстительность.

Принцип справедливости не выдерживает даже поверхностного логического анализа: достаточно задаться вопросом — какую справедливость должно восстановить наказание, какое их бесчисленных последствий поступка (преступления) оно призвано уравновесить? Так, скажем, любой убитый человек есть ведь не только просто человек, но и обязательно чей-то сын, и, следовательно, его родители, если они живы, потеряли ребенка, убитый может быть также и чьим-то братом, отцом, другом, наконец. Кого же по справедливости нужно убить? — Убийцу ли, или его сына, а, может быть, отца или брата или друга, чтобы он почувствовал горечь утраты близких людей, а не только страх собственной смерти?! Для восстановления подлинной справедливости необходимо будет учесть все эти последствия и последовательно поубивать всех родных, друзей и близких убийцы, а уж напоследок (дав хотя бы некоторое время ему помучиться), конечно, и самого убийцу. Как это ни покажется странным, принцип справедливого воздаяния подрывает сам себя, ведя как раз к эскалации насилия (хотя и не так быстро, как месть), — полная справедливость попросту невозможна.

Принцип справедливости эгоцентричен по своему существу, как эгоцентрична и месть, — именно поэтому они не могут быть фундаментом закона, хотя и являются мощнейшими психологическими факторами, обуславливающими стратегию законодательства. Принцип же перевоспитания утопичен в качестве принципа, хотя и весьма желателен в каждом конкретном случае. В качестве возможной теоретической базы могут выступать, таким образом, только пресечение зла и внушение страха возможным правонарушителям, причем с явным перевесом на стороне первого. Давно уже известно, что никакие самые страшные казни не способны не только искоренить, но даже и существенно уменьшить количество преступлений: страх наказания — как замок на двери — существует в расчете на честных людей, чтобы их не вводить в соблазн, а уж кто задался преступной целью, тот и страх отбросит, и замок взломает…

Реально сдерживающим фактором может служить неотвратимость наказания, по крайней мере, стопроцентная перспектива “отсидки” лучше удерживает от преступления, чем угроза смерти, когда есть надежда на “авось пронесет”. Однако даже стопроцентная неотвратимость смертельного исхода не способна в целом ряде случаев удержать человека от совершения поступка, что же говорить о реальной жизни, где сто процентов гарантии бывает крайне редко, и то если округлять. Смертная казнь с этой точки зрения — с точки зрения внушения страха — не может рассматриваться как целесообразная мера наказания, хотя нельзя отрицать, что определенное подавляющее воздействие на преступную деятельность она порою может оказывать.

Опора на принцип пресечения зла, по существу, должен быть признан основным и определяющим фундаментом, на котором может строиться законодательство. Нужно только уточнить, что речь должна идти именно о пресечении зла, ограничении его, а не об уничтожении и искоренении. Возражения против смертной казни (и против судопроизводства вообще) в духе гр. Толстого, основанные на той аксиоме, что “злом и насилием нельзя искоренить зло”, не работают, ибо никто и не собирается насилием зло искоренять, а то, что насилием можно зло ограничивать, сдерживать, пресекать, — это должно быть признано бесспорным. Государство и суд существуют не для того, чтобы устроить на земле рай, а для того, чтобы не допустить на ней ада. Вот только насколько оправдана смертная казнь как метод такого пресечения?

Существует несколько смягченная форма вышеприведенной позиции гр. Толстого, заключается она в том, что зло вообще, как таковое, к сожалению, конечно, неизбежно, как ни старайся его избегать (но стараться надо), но уж во всяком случае убийство не допустимо ни под каким видом и ни при каких обстоятельствах: ни как преступное убийство, ни убийство “по закону”, ни убийство на войне. Обосновывается это тем утверждением, что жизнь человека неприкосновенна: “не ты дал, не тебе и забирать”. Но, во-первых, свободу, скажем, тоже “не ты дал”, не лично кто-то, ни общество в целом, однако лишение свободы, как мера пресечения зла, должна быть признана совершенно необходимой. Любое другое наказание пускай даже менее жесткое, чем смертная казнь, тоже является лишением чего-то такого, что “не ты дал”. А во-вторых, поставить на одну доску перечисленные виды убийств можно лишь в том случае, если плотно закрыть глаза и вместо реальной жизни размышлять об абстрактных схемах.

Отвлеченная схема, действительно, одна и та же: некто своими действиями из живого человека делает труп. Реальная же ситуация, в которой проживает человек, безусловно, разная: в первом случае его ведет злая воля, а во втором и третьем воля к пресечению зла (имеется в виду, что война справедливая, ибо несправедливая война должна быть отнесена к преступному убийству). Есть разница и в двух последних случаях: между воином и палачом, между ситуацией, когда нет иного способа противостать злу, и ситуацией, когда такие способы явно есть. Убийство, действительно, может быть юридически оправдано в том случае, когда не остается других способов сдержать агрессию зла, когда все другие способы исчерпаны, но как быть со смертной казнью по приговору суда? В этом случае другие средства пресечения зла всегда есть, но вопрос в том — стоит ли нам искать другие средства, отказываясь от такого радикального, как физической устранение опасного для общества человека?

Следует признать, что с точки зрения последовательного материализма и атеизма весомых доводов против смертной казни быть не может: во-первых, если ее заменять на длительное тюремное заключение, то ведь и оно когда-то закончится, вряд ли исправив закоренелого преступника, если же на пожизненное, то в этом вообще нет смысла, — такая жизнь, что называется, ни себе, ни людям, а во-вторых, и самое главное: зачем отказываться от такой радикальной меры, как физическое устранение?! Правда, в этом случае необходимы люди, профессией которых является убийство — палачи, но мало ли существует неприятных, но очень нужных профессий? Правда, случаются судебные ошибки, ну так надо снижать их процент до возможного минимума; правда, кроме того, есть еще и та возможность, что казнимый преступник все-таки исправился бы впоследствии, но здесь процент и так минимальный, — соображения общественной целесообразности, безусловно, должны перевесить подобные исключительные случаи. “Если Бога нет, то все позволено”, и дело лишь за разумным, взвешенным определением степени общественной целесообразности тех или иных мер.

Гуманистические идеалы, выраженные в “Декларации прав человека”, не могут быть доводом против смертной казни, поскольку такая мера является как раз условием возможности реализации прав человека, закрепленных в вышеупомянутой “Декларации”, — на жизнь, свободу, достоинство и т.д. Для обеспечения прав человека необходимо исключить из общества злостных и неисправимых нарушителей этих прав, а пожизненное заключение — менее подходящий для этого способ: ведь с точки зрения общества разницы нет, оно и в том, и в другом случае “выносит человека за скобки”, а вот преступник, во-первых, обрекается на такую жизнь, которую вряд ли можно вообще назвать жизнью, которая, по существу, хуже смерти, а во-вторых, единственный реальный просвет в его жизни — надежда на освобождение (побег или амнистия) — является существенным минусом с точки зрения общества. Для заключенного пожизненное заключение становится фактически растянутой во времени смертью: смерть это единственное событие, которое ему в оставшейся жизни предстоит, а кроме нее ничего не может произойти. Для общества же такая мера пресечения, по существу, взрывоопасна, она является полумерой. Смерть же сразу и без отлагательства “так просто сводит все концы” по удачному выражению Гамлета: нет человека — нет проблемы, притом ее нет ни для общества, ни для самого этого человека.

Единственным, но, тем не менее, весьма веским аргументом против применения смертной казни в рамках атеистического подхода является то соображение, что ее существование легализует насильственную смерть, приучает к мысли о ее допустимости, в том, конечно, случае, если она “по закону”. Сама уже реальная возможность общественных манифестаций с требованиями применить (по закону) смертную казнь к том или иному преступнику потворствует низменным инстинктам толпы (пускай и называемым “праведным гневом), делая каждого человека лично причастным к “законному убийству”. А отсюда всего один шаг до различных “народных мстителей”, “помогающих” на добровольных началах органам охраны правопорядка: мало ли как преступник смог избегнуть официального суда, а я-то наверняка знаю, что он виноват и по закону должен быть предан смерти. Наличие смертной казни, как меры наказания в официальном законодательстве совершенно оправдывает такого человека в его собственных глазах: его действия неофициальны, но праведны, они нелегальны, но реализуют именно букву закона. А вступив на этот путь, по нему можно очень далеко уйти…

Все не так просто с религиозным взглядом (мы имеем в виду главным образом христианскую религию), для которого смерть не есть совершенный конец, а лишь переход в вечность. С этой точки зрения чрезвычайно важно, каким человек вступает в вечность, в которой уже нет времени для изменения (metanoia) в смысле, может быть, перемены сущности (metousia).

На почве западного христианства возникло в свое время оправдание широкого применения смертной казни, не взирая даже и на то, что могут пострадать невиновные, состоящее в том, что Бог Сам разберется, кто и насколько виноват, а безвинное страдание только на пользу человеку в смысле его загробной судьбы. Несмотря на видимую логичность этой позиции, она, конечно, не выдерживает критики: безвинное страдание может не только возвышать душу, но и озлоблять человека, что мало способствует его упокоению в вечности. И это уже не говоря о том очевидном факте, что такая постановка вопроса развращает и судей, и палачей, и все общество в целом, особенно если учесть формальный характер понимания греха и покаяния в западной традиции.

В рамках же последовательного христианско-религиозного подхода неизбежен вывод о недопустимости смертной казни, по крайней мере, в мирное время. Эта оговорка важна, ибо приговор трибунала в условиях военного времени, безусловно, должен быть отнесен к “военному убийству”: в этом случае, действительно, может не существовать иных способов пресечь зло предательства и дезертирства, обеспечить дисциплину и исполнение приказов. Но если говорить не об этих исключениях, а о правиле, то: “Кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, нежели мертвому льву” (Еккл. 9:4), — именно с точки зрения религиозной пожизненное заключение приобретает вполне определенный смысл. В этом случае для осужденного сохраняется надежда — на освобождение, на “перемену участи”, на покаяние, наконец: такая форма наказания создает для него максимальную возможность, ставя человека перед вопросом о смысле его жизни — той, что осталась позади, и той, что осталась впереди. Смертная казнь отнимает надежду, именно в этом состоит ее кромешный ужас, несоразмерный ни с каким преступлением. В случае же хотя бы даже и пожизненного заключения человек всегда способен иметь “свет в конце тоннеля”, он может отказаться менять себя, и этой свободы у него отнять нельзя, но именно в этом случае человек казнит сам себя наиболее жестоким образом. Многим поэтому пожизненное заключение кажется еще более жестокой мерой, чем смертная казнь, — куда как проще: “нет человека — нет проблемы”…

Разумеется, вышеупомянутый вопрос о смысле прожитой жизни и предстоящей смерти с предельной остротой встает и перед приговоренным к смертной казни (известно, какое значение в судьбе Достоевского сыграли двадцать минут такой обреченности), однако это соображение не может быть основанием использования смертный приговор в качестве средства подготовить человека для перехода в вечность. Такое использование невозможно, потому что смертная казнь не представляет собою просто “форсированный вариант того же самого”: дескать, и там, и там смерть, только там “растянутая”, как уже сказано, а тут “скорая”, — следовательно и “самоопределение” (покаяние или закоснение во зле) происходит там потихоньку, а тут форсированно. — Нет. Разница есть и весьма существенная.

Пожизненное заключение предоставляет человека с его душой и свободной личностью его собственной совести и - конечно же - Богу. Исключая человека из общества навсегда, такая мера наказания не переходит , тем не менее, последней грани, не ставит последней точки в его судьбе. Ставя, фактически, крест на человеке, как на элементе общества, она не ставит последнего креста — на его онтологической, метафизической личности, на нем самом, она не подводит последней черты под его бытийной значимостью, сохраняя надежду, уповая, все-таки, на возможность его изменения.

Смертная же казнь представляет собой жест того самого осуждения, которое категорически запрещено: “Не судите, да не судимы будете; Ибо каким судом судите, (таким) будете судимы; и какою мерой мерите, (такою) и вам будут мерить” (Мф. 7:1-2). Смертный приговор дерзает вынести именно последний вердикт, дерзает решить, что в продолжении жизни данного человека больше нет смысла, что он и так уже окончательно самоопределился в бытии и уже невозможно ждать от него чего-либо нового, дерзает решить, что, собственно говоря, жизнь человека в метафизическом измерении уже закончилась, и что дело теперь только лишь в том, когда прекратится его физическое существование, а это, действительно, уже вопрос второстепенный.

Подведем некоторые итоги: во-первых, на наш взгляд, единственным реальным и допустимым теоретическим базисом законодательства (в частности по вопросу смертной казни) может быть только принцип пресечения зла, сдерживания и ограничения зла силой. Рассматривая в свете этого принципа вопрос о допустимости смертной казни, следует отметить, что в рамках атеистического подхода смертная казнь вполне может быть допустима, определенные ограничения на масштабы ее применения накладывают интересы общественной целесообразности, — в первую очередь необходимость не допускать в обществе разгула “праведных” и неправедных страстей, которые, в конечном счете, всегда угрожают существованию самого общества.

С точки зрения последовательного христианско-религиозного подхода смертная казнь должна быть признана абсолютно недопустимой, поскольку представляет собой предельное насилие над личностью и дерзость окончательного приговора человеку в его метафизическом плане. Существование смертной казни в христианских государствах может быть объяснено лишь как проявление общей поврежденности человеческой природы грехом, во-первых, (и, следовательно, — невозможности упомянутого “рая на земле”), а во-вторых, как проявление языческих элементов в основах государственности, элементов особенно значимых в западной культурной традиции, которая является язычеством в большей своей части.

“Терпимость” христианской Церкви в факту наличия смертной казни обусловлена, по всей видимости, ее фундаментальным принципом в отношениях с государственной властью: “кесарю — кесарево, Богу — богово”, однако нельзя не видеть, что христианство сыграло огромную роль в уменьшении масштабов применения смертной казни. Сыграло оно эту роль не политическими демаршами, а постепенным изменением общественного сознания, воспитанием вполне определенного отношения к личности человека, к его жизни и смерти. Это ее влияние, это переменившееся отношение не так просто, может быть, увидеть, когда находишься внутри этого отношения, но оно вполне очевидно при объективном культурологическом анализе.

Казнь пятерых декабристов глубоко взволновала тогдашнюю (начала XIX века) Россию: как можно?! — они ведь даже к оружию не прибегали и не призывали, они только попросили царя о некоторых изменениях политического и общественного строя, — а ведь вряд ли можно считать тогдашнюю Россию образцом христианского сознания. Тот факт, что за один только день 18 октября 1937 года “двойка” Ежов - Вышинский рассмотрела дела пятисот пятидесяти одного человека и всех их приговорила к расстрелу, прошел в тогдашней России как рядовое событие, — а ведь прошло только двадцать лет, как было официально учреждено большевистское язычество (которое, конечно, вызревало гораздо раньше). Вполне определенная тенденция налицо. Свидетелями и участниками какой тенденции окажемся мы сегодня, на рубеже тысячелетий — зависит от нас.